Глеб Родионович Пшеничный родился еще в девятнадцатом веке. В том самом, до которого всего четыре года не дожила Екатерина Великая и который начался с присоединения Грузии к России царем Павлом Первым, прожившим в этом веке чуть больше двух месяцев.
А закончился век строительством Транссибирской железной дороги, пересекшей вдоль всю огромную империю, третью по величине за историю человечества — после Британской и Монгольской.
— Я, конечно, того столетия почти не застал, — рассказывал Глеб Родионович, — семь лет всего захватил. Хотя кое-что помню. А вообще-то, в целом тот век получился такой, знаешь, романтичный и самонадеянный. Мне кажется, его дух лучше всего передали удивительные фантазии Жюля Верна и Герберта Уэллса. В девятнадцатом веке человечество уже почувствовало мощь современной техники, но еще не знало порожденных ею катастроф. Не было пока ни крушения «Титаника», ни пожара на дирижабле «Гинденбург»…
Будь это лет на двадцать позже, Глеб Родионович, несомненно, добавил бы: «ни Чернобыльской трагедии». Но к моменту этого разговора роковую АЭС еще даже не начали строить.
А разговор продолжался уже довольно долго. Спешить обоим собеседникам было некуда. Егор слушал, стараясь удержаться от вопросов, чтобы не перебивать рассказчика. Этого человека, жившего по соседству, он уважал до обожания и привязался нему, как может привязаться только ребенок, недоласканный в собственной семье.
Говорил Глеб Родионович правильным книжным языком, не заумно, но без всяких скидок на возраст собеседника. При этом слух Егора улавливал особенности речи, которые казались странными и забавляли. Например, вместо «дверь» у Глеба Родионовича получалось «дьверь», вместо «булочная» — «булошная». Вокруг никто так не говорил.
— В науке к концу того века, — продолжал он, — сложилось мнение, что все главные законы открыты, картина мира ясна и осталось лишь уточнить некоторые детали. Ни ядерная физика, ни теория относительности еще не смущали умы своим противоречием бытовому опыту. На карте мира практически не осталось белых пятен, но она не пестрела красками: все пространства были поделены между несколькими империями. Вот возьми-ка атлас, вон тот, темно-серый.
Егор снял с полки увесистый фолиант, кожаный корешок которого украшали тисненые золотые узоры и надпись: «Географическiй Aтласъ».
— Вот, смотри, — сказал Глеб Родионович, раскрывая книгу.
Внутри Егор увидел пустые желтоватые страницы — пустые, без всякого текста. Но, когда хозяин стал их аккуратно разворачивать, оказалось, что это сложенные карты.
– Видишь, даже в Европе: Российская империя раскинулась на пол-Скандинавии, до самой Швеции с Норвегией. — Глеб Родионович придерживал сгиб карты длинными прямыми пальцами. Руки его, несмотря на натруженность, сохраняли особый аристократизм формы. — Южнее мы граничили напрямую с Германской империей и Австро-Венгрией, а совсем на юге — с огромной Турецкой империей, которая покрывала Южную Европу, Ближний Восток и Северную Африку. Если идти дальше в Африку и Азию — там сплошь колонии европейских метрополий. Европа тогда безраздельно господствовала в мире. Никто и подумать не мог, что она постепенно станет отходить на второй план.
От сипловатого завораживающего голоса собеседника по коже у Егора бежали приятные мурашки, и хотелось слушать и слушать. Глеб Родионович помолчал, потом добавил:
— И не было еще даже понятия такого: мировая война.
Мальчишка с любопытством разглядывал затейливо разрисованные карты и, конечно, не предполагал, что через много лет именно картография станет его главной профессией. Только не сухопутная, а морская.
— В девятнадцатом столетии, — продолжил рассказчик, — ушли наконец в прошлое средневековые варварство и мракобесие. В первой половине века были упразднены португальская и испанская инквизиции, а во второй половине — практически одновременно — отменены рабство в США и крепостничество в России. При этом человечество в основном оставалось неграмотным и проживало в сельской местности. Города были немногочисленными. Жизнь большинства людей с рождения и до смерти определялась вековым укладом и традициями. Это было последнее столетие, когда внуки жили так же, как деды.
Для Егора, родившегося в год запуска первого спутника, общаться с человеком, который застал еще царя, было завораживающе интересно.
— А как это вообще — жить не при социализме? Ведь гнет же был, эксплуатация! А где вы все покупали? У буржуев? Государственных магазинов ведь не было? А сколько что стоило? — мальчишка все-таки не удержался и завалил Глеба Родионовича вопросами.
Тот по-доброму посмотрел на своего слушателя и пустился в воспоминания:
— Я, когда учился в гимназии, — (слово-то какое допотопное: «гимназия»! — отметил Егор), — то подрабатывал пением в церковном хоре. Получал за это пятак.
— Всего пять копеек?
— Да. Но это были не такие уж и маленькие деньги. Копейка была не та, что ныне. За рубль можно было купить воз рыбы.
— Воз?
— Да, при продаже рыбы была и такая «расфасовка» — возами. На Дону шум косяков был слышен за километры, а в пору нереста вдоль реки выставлялись казачьи разъезды — следили, чтоб никто рыбу не пугал. Белуг вылавливали — по тонне и больше. Икры с каждой — по пяти-шести пудов! Бывало, во время ледохода прибьет льдиной к берегу косяк стерляди, так руками можно пару мешков нахватать! А еще была такая рыба — чехонь, что-то в последнее время и не видать ее. Кривая, как турецкая сабля. Ловили ее по осени, когда она жир нагуляет, сушили и потом всю зиму печку ею топили — дешевле дров выходило.
— Печку — рыбой? Классно! А что вы покупали на тот пятак, который в церкви зарабатывали?
— Погоди. Чтоб его получить, надо было сперва у батюшки исповедаться. А он был мужчиной крупным, по сравнению с нами — и вовсе великан. Усядется, бывало, огромный такой, ряса — черная, бородища — тоже черная, с проседью, глаза — смоляные, щеки — как яблоки, крест на груди массивный, серебром посверкивает — а мы боимся подходить. Вот он нас по очереди подзывает, сверлит тяжелым взглядом и таким зычным басом вопрошает: «А не грешен ли ты, сын мой, в деяниях и помыслах своих?» И ты стоишь — ни жив, ни мертв от страха — и только киваешь, моргаешь да повторяешь торопливо: «Грешен, батюшка… Грешен, батюшка…» А он, как я уже позже понял, для смеху: «А не грешен ли ты, сын мой, в воровстве, разбое, убийстве, прелюбодеянии?» И ты: «Грешен, батюшка…»
Глеб Родионович не выдержал и засмеялся своим воспоминаниям, покачивая головой, будто до сих пор все еще удивлялся проказливости того батюшки.
— Да… И вот только тогда он сжаливался: «Ну, ступай себе с Богом! Вот, держи свой пятак». А к нам прямо во двор гимназии к большой перемене приходил полный, румяный, рыжеватый мужик в фартуке. Он ставил деревянный стол, на него — сверкающий самовар и фарфоровые чашки с блюдцами. Чашка чаю — полкопейки. И булочка — она почему-то называлась «жулик» — тоже полкопейки. А сахар — колотый, камушками, бери к чаю — сколько хочешь. Вот куда все наши денежки и уходили.
Глеб Родионович помолчал и добавил уже более серьезно: — Методика обучения в гимназии была другой, не та, что в нынешних школах. Вам сейчас стараются как можно больше всего объяснить, разжевать, чтобы даже самые отстающие поняли. А нас заставляли как можно больше просто выучить наизусть. На первый взгляд, вроде глупость. Зубришь, как попка, ничего не понимая. Но память-то в детстве хорошая. Залипает все на раз! И потом, когда уже начинаешь вникать, кумекать, что к чему, у тебя к этому времени в памяти целый багаж! Хочешь — цитируй, хочешь — осмысливай. Но это все — оно уже с тобой, в тебе! И древнегреческие поэмы, и сочинения римских историков. А главное — языки. Вот ты сейчас какой учишь? Немецкий?
— Да, — кивнул Егор.
— Всего один. И что ты можешь на нем сказать? Дорогу путнику объяснишь? С дамой познакомишься?
Егор только вздохнул в ответ.
— Вот. А мы учили сразу три. И учили так, чтобы можно было общаться.